среда, 29 марта 2017 г.

"Назло России" - а что-нибудь делается в этом мире без этого словосочетания?


Латвийский депутат отказался ездить в лифте назло России

Имантс Парадниекс считает, что использование электроэнергии «кормит» российскую экономику

Латвийский депутат Имантс Парадниекс отказался ездить в лифте, чтобы не поддерживать российскую экономику.

Об этом заявило агентство Sputnik в Латвии.

«Я не использую лифты из принципа. Нигде и никогда. Я не делаю этого, так как использованием лифтов мы кормим российскую экономику, поскольку частично закупаем энергию у них», – цитирует его слова «РИА Новости».

Сам депутат не раз оказывался в центре скандалов, благодаря своим высказываниям. Так, он возмущался наличием в Риге кафе «Ленинград», назвав его отрыжкой коммунистического прошлого в свободной стране.

Еще он известен, как один организаторов шествия ветеранов СС в Риге. Во время войны в Латвии были сформированы две дивизии СС, которых многие латыши считают бойцами за независимость. Ветераны этих формирований регулярно проводят шествия.


понедельник, 27 марта 2017 г.

«Томится в неволе орёл молодой» - строчка из стихотворения Пушкина «Узник»


Тверской суд Москвы арестовал основателя Фонда борьбы с коррупцией Алексея Навального на 15 суток за сопротивление при задержании на акции «Он вам не Димон». Ранее оппозиционера оштрафовали за несогласованный митинг.

Оппозиционер Алексей Навальный проведет 15 суток под административным арестом за неповиновение сотрудникам полиции при задержании. Такое решение приняла судья Тверского суда Москвы Алеся Орехова, передает корреспондент РБК из зала заседаний. Ранее в понедельник, 27 марта, она оштрафовала Навального на 20 тыс. руб. за организацию несогласованного массового мероприятия.

После задержания на Навального составили только один административный протокол — по статье 20.2.2. КоАП (организация несогласованного массового собрания), рассказал оппозиционер во время слушаний: «Меня доставили в ОВД «Коньково», несколько часов заняло оформление материала, я переночевал, меня никто не трогал и не беспокоил». О протоколе по статье 19.3 КоАП (неповиновение законному распоряжению сотрудника полиции) его проинформировали только утром перед заседанием. «Вы можете убедиться, что я даже его не подписал», — обратился Навальный к судье.

Адвокат основателя ФБК Ольга Михайлова попросила отложить рассмотрение протокола до вторника, чтобы защита могла ознакомиться с материалами, но судья отклонила это ходатайство. Защита Навального также просила приобщить к делу рапорты полицейских по первому протоколу: из них не следовало, что он сопротивлялся при задержании. В этом также было отказано.

Оппозиционер «организовал массовое одновременное пребывание граждан в примерном количестве 4 тыс. человек», — зачитала судья Орехова материалы дела. «Исполнять требование сотрудников полиции Мысина и Голобкова прекратить незаконные действия отказался. В ответ на требование проследовать для составления протокола начал вырываться», — говорилось в рапортах полицейских.

«Все, что вы зачитали, — огромная неправда. Прежде всего, то, что против этих жуликов, которых вы зачем-то защищаете от меня, вышло всего 4 тыс. человек. Их было намного больше», — заявил Навальный. Отвечать на дальнейшие вопросы судьи он отказался, напомнив, что не видел материалов и дознаватель не брал с него никаких объяснений по этому поводу. «Я затрудняюсь сказать, что здесь происходит даже с процессуальной точки зрения», — сказал обвиняемый. Адвокат Михайлова указала, что одни и те же сотрудники полиции составили по задержанию Навального совершенно разные рапорты.

«Вы описали идеальную картинку. Как будто ко мне подошел сотрудник, представился, предъявил удостоверение и сказал: «Мои законные требования к вам — такие-то». Нет, меня просто схватили и куда-то потащили в суматохе. Я успел подумать, что, может быть, на одну из дач Медведева», — подчеркнул Навальный.

Навальный был задержан около трех часов дня в воскресенье, 26 марта, во время акции «Он вам не Димон». Поводом для проведения митинга стало расследование ФБК о «тайной недвижимости» премьер-министра Дмитрия Медведева. Акции против коррупции прошли в нескольких десятках городов России. В Москве полиция, по данным портала «ОВД-Инфо», задержала свыше 1 тыс.​ человек. В столичном ГУВД заявили примерно о 500 задержанных.

Материал РБК.


Кремль обвинил организаторов акции против коррупции в подкупе подростков


Пресс-секретарь президента РФ Дмитрий Песков заявил, что подросткам, которые участвовали в митинге против коррупции 26 марта, обещали заплатить, если их задержат, передает телеканал «Дождь».

«Есть информация, что несовершеннолетним участникам акциям в Москве в случае их задержания сулились денежные награды. Есть определенные подтверждения этому. Если органы защиты правопорядка посчитают необходимым, подтверждения этому будут предоставлены общественности», — сказал Песков.

Пресс-секретарь также сообщил, что власти проверяют информацию о якобы предложенных несовершеннолетним вознаграждениях за участие в акции.

Кроме того, представитель Кремля назвал прошедшие акции незаконными и обвинил их организаторов в провокации. Песков также отметил, что президенту РФ Владимиру Путину было доложено об акциях против коррупции в России. 

Песков также назвал неправомерными предположения о том, что власти могли ограничивать информирование по телеканалам граждан о прошедших в минувшие выходные в ряде городов протестных акциях. «Говорить о том, что она где-то ограничивается или где-то кем-то квазизакрывается, совершенно неправомерно», — цитирует Пескова ТАСС.

На вопрос о том, как телеканалы подошли к освещению этих акций, Песков отметил, что Кремль «не формирует редакционную политику телеканалов». «Телеканалы показывают то, что они считают важным и значимым», — подчеркнул он.


суббота, 25 марта 2017 г.

Дочь Северного сияния. Джек Лондон


– Вы… как это говорится… лентяй! Вы, лентяй, хотите стать моим мужем? Напрасный старанья. Никогда, о нет, никогда не станет моим мужем лентяй!

Так Джой Молино заявила без обиняков Джеку Харрингтону; ту же мысль, и не далее как накануне, она высказала Луи Савою, только в более банальной форме и на своем родном языке.

– Послушайте, Джой…

– Нет, нет! Почему должна я слушать лентяй? Это очень плохо – ходить за мной по пятам, торчать у меня в хижина и не делать никаких дел. Где вы возьмете еда для famille? Почему у вас нет зольотой песок? У других польный карман.

– Но я работаю, как вол, Джой. День изо дня рыскаю по Юкону и по притокам. Вот и сейчас я только что вернулся. Собаки так и валятся с ног. Другим везет – они находят уйму золота. А я… нет мне удачи.

– Ну да! А когда этот человек – Мак-Кормек, ну тот, что имеет жена-индианка, – когда он открыл Кльондайк, почему вы не пошел? Другие пошел. Другие стал богат.

– Вы же знаете, я был далеко, искал золото у истоков Тананы, – защищался Харрингтон. – И ничего не знал ни об Эльдорадо, ни о Бонанзе. А потом было уже поздно.

– Ну, это пусть. Только вы… как это… сбитый с толк.

– Что такое?

– Сбитый с толк. Ну, как это… в потемках. Поздно не бывает. Тут, по этот ручей, по Эльдорадо, есть очень богатый россыпь. Какой-то человек застольбил и ушел. Никто не знает, куда он девался. Никогда больше не появлялся он тут. Шестьдесят дней никто не может получить бумага на этот участок. Потом все… целый уйма людей… как это… кинутся застольбить участок. И помчатся, о, быстро, быстро, как ветер, помчатся получать бумага. Один станет очень богат. Один получит много еда для famille.

Харрингтон не подал виду, как сильно заинтересовало его это сообщение.

– А когда истекает срок? – спросил он. – И где этот участок?

– Вчера вечером я говорила об этом с Луи Савой, – продолжала она, словно не слыша его вопроса. – Мне кажется, участок будет его.

– К черту Луи Савоя!

– Вот и Луи Савой сказал вчера у меня в хижине. «Джой, – сказал он, – я сильный. У меня хороший упряжка. У меня хороший дыханье. Я добуду этот участок. Вы тогда будете выходить за меня замуж?» А я сказала ему… я сказала…

– Что же вы сказали?

– Я сказала: «Если Луи Савой победит, я буду стать его женой».

– А если он не победит?

– Тогда Луи Савой… как это по-вашему… тогда ему не стать отцом моих детей.

– А если я выйду победителем?

– Вы – победитель? – Джой расхохоталась. – Никогда!

Смех Джой Молино был приятен для слуха, даже когда в нем звучала издевка. Харрингтон не придал ему значения. Он был приручен уже давно. Да и не он один. Джой Молино терзала подобным образом всех своих поклонников. К тому же она была так обольстительна сейчас – жгучие поцелуи мороза разрумянили ей щеки, смеющийся рот был полуоткрыт, а глаза сверкали тем великим соблазном, сильней которого нет на свете, – соблазном, таящимся только в глазах женщины. Собаки живой косматой грудой копошились у ее ног, а вожак упряжки – Волчий Клык – осторожно положил свою длинную морду к ней на колени.

– Ну а все же, если я выйду победителем? – настойчиво повторил Харрингтон.

Она посмотрела на своего поклонника, потом снова перевела взгляд на собак.

– Что ты скажешь, Вольчий Клык? Если он сильный и польючит бумага на участок, может быть, мы согласимся стать его женой? Ну, что ты скажешь?

Волчий Клык навострил уши и глухо заворчал на Харрингтона.

– Хольодно, – с женской непоследовательностью сказала вдруг Джой Молино, встала и подняла свою упряжку.

Ее поклонник невозмутимо наблюдал за ней. Она задавала ему загадки с первого дня их знакомства, и к прочим его достоинствам с той поры прибавилось еще и терпение.

– Эй, Вольчий Клык! – воскликнула Джой Молино, вскочив на нарты в ту секунду, когда они тронулись с места. – Эй-эй! Давай!

Не поворачивая головы, Харрингтон краем глаза следил, как ее собаки свернули на тропу, проложенную по замерзшей реке, и помчались к Сороковой Миле. У развилки, откуда одна дорога уходила через реку к форту Кьюдахи, Джой Молино придержала собак и обернулась.

– Эй, мистер Лентяй! – крикнула она. – Вольчий Клык говорит – да… если вы побеждать!

Все это, как обычно бывает в подобных случаях, каким-то образом получило огласку, и население Сороковой Мили, долго и безуспешно ломавшее себе голову, на кого из двух последних поклонников Джой Молино падет ее выбор, строило теперь догадки, кто из них окажется победителем в предстоящем состязании, и яростно заключало пари. Лагерь раскололся на две партии, и каждая старалась помочь своему фавориту прийти к финишу первым. Разгорелась ожесточенная борьба за лучших во всем крае собак, ибо в первую голову от собак, от хороших упряжек, зависел успех. А он сулил немало. Победителю доставалась в жены женщина, равной которой еще не родилось на свет, и в придачу золотой прииск стоимостью по меньшей мере в миллион долларов.

Осенью, когда разнеслась весть об открытиях, сделанных Мак-Кормеком у Бонанзы, все – и в том числе и жители Серкла и Сороковой Мили – ринулись вверх по Юкону; все, кроме тех, кто, подобно Джеку Харрингтону и Луи Савою, ушел искать золото на запад. Лосиные пастбища и берега ручьев столбили подряд, без разбору. Так, случайно, застолбили и малообещающий с виду ручей Эльдорадо. Олаф Нелсон воткнул на берегу колышки на расстоянии пятисот футов один от другого, без промедления отправил по почте свою заявку и так же без промедления исчез. Ближайшая приисковая контора, где регистрировались участки, помещалась тогда в полицейских казармах в форте Кьюдахи – как раз через реку напротив Сороковой Мили. Лишь только пронесся слух, что Эльдорадо – настоящее золотое дно, кому-то сейчас же удалось разнюхать, что Олаф Нелсон не дал себе труда спуститься вниз по Юкону, чтобы закрепить за собой свое приобретение. Уже многие жадно поглядывали на бесхозный участок, где, как всем было известно, на тысячи тысяч долларов ждало только лопаты и промывочного лотка. Однако завладеть участком никто не смел. По неписанному закону, старателю, застолбившему участок, давалось шестьдесят дней на то, чтобы оформить заявку, и пока не истечет этот срок, участок считался неприкосновенным. Об исчезновении Олафа Нелсона уже знали все кругом, и десятки золотоискателей готовились вбить заявочные столбы и помчаться на своих упряжках в форт Кьюдахи.

Но Сороковая Миля выставила мало претендентов. После того, как весь лагерь направил свои усилия на то, чтобы обеспечить победу либо Джеку Харрингтону, либо Луи Савою, никому даже не пришло на ум попытать счастья в одиночку. От участка до приисковой конторы считалось не менее ста миль, и на этом пути решено было расставить по три сменных упряжки для каждого из фаворитов. Последний перегон являлся, понятно, решающим, и для этих двадцати пяти миль ретивые добровольцы старались раздобыть самых сильных собак. Такая лютая борьба разгорелась между двумя партиями и в такой они вошли азарт, что цены на собак взлетели неслыханно высоко, как никогда еще не бывало в истории этого края. И не мудрено, если эта борьба еще крепче приковывала все взоры к Джой Молино. Ведь она была не только причиной этих треволнений, но и обладательницей самой лучшей упряжной собаки от Чилкута до Берингова моря. Как вожак, или головной, Волчий Клык не знал себе равных. Тот, чью упряжку повел бы он на последнем перегоне, мог считать себя победителем. На этот счет ни у кого не было сомнений. Но на Сороковой Миле чутьем понимали, что можно и чего нельзя, и никто не потревожил Джой Молино просьбой одолжить собаку. Каждая сторона утешала себя тем, что не только фавориту, но и противнику не придется воспользоваться таким преимуществом.

Однако мужчины – каждый в отдельности и все вкупе – устроены так, что часто доходят до могилы, оставаясь в блаженном неведении всей глубины коварства, присущего другой половине рода человеческого, и по этой причине мужское население Сороковой Мили оказалось неспособным разгадать дьявольские замыслы Джой Молино. Все признавались впоследствии, что недооценили эту черноокую дочь северного сияния, чей отец промышлял мехами в здешних краях еще в ту пору, когда им и не снилось, что они тоже нагрянут сюда, и чьи глаза впервые взглянули на мир при холодном мерцании полярных огней. Впрочем, обстоятельства, при которых появилась на свет Джой Молино, не мешали быть ей женщиной до мозга костей и не ограничили ее способности понимать мужскую натуру. Мужчины знали, что она ведет с ними игру, но им и в голову не приходило, как глубоко продумана эта игра, как она искусна и хитроумна. Они принимали в расчет лишь те карты, которые Джой пожелала им открыть, и до последней минуты пребывали в состоянии приятного ослепления, а когда она пошла со своего главного козыря, им оставалось только подсчитать проигрыш.

В начале недели весь лагерь провожал Джека Харрингтона и Луи Савоя в путь. Соперники выехали с запасом на несколько дней – им хотелось прибыть на участок Олафа Нелсона загодя, чтобы немного отдохнуть и дать собакам восстановить свои силы перед началом гонок. По дороге они видели золотоискателей из Доусона, уже расставлявших сменные упряжки на пути, и получили возможность убедиться, что никто не поскупился на расходы в погоне за миллионом.

Дня через два после их отъезда Сороковая Миля начала отправлять подставы – сначала на семьдесят пятую милю пути, потом на пятидесятую и, наконец, – на двадцать пятую. Упряжки, предназначавшиеся для последнего перегона, были великолепны – все собаки как на подбор, и лагерь битый час, при пятидесятиградусном морозе, обсуждал и сравнивал их достоинства, пока, наконец, они не получили возможности тронуться в путь. Но тут, в последнюю минуту, к ним подлетела Джой Молино на своих нартах. Она отозвала в сторону Лона Мак-Фейна, правившего харрингтоновской упряжкой, и не успели первые слова слететь с ее губ, как он разинул рот с таким остолбенелым видом, что важность полученного им сообщения стала очевидна для всех. Он выпряг Волчьего Клыка из ее нарт, поставил во главе харрингтоновской упряжки и погнал собак вверх по Юкону.

– Бедняга Луи Савой! – заговорили кругом.

Но Джой Молино вызывающе сверкнула черными глазами и повернула нарты назад к отцовской хижине.

Приближалась полночь. Несколько сот закутанных в меха людей, собравшихся на участке Олафа Нелсона, предпочли шестидесятиградусный мороз и все треволнения этой ночи соблазну натопленных хижин и удобных коек. Некоторые из них держали свои колышки наготове и своих собак под рукой. Отряд конной полиции капитана Констэнтайна получил приказ быть на посту, дабы все шло по правилам. Поступило распоряжение: никому не ставить столбы, пока последняя секунда этого дня не канет в вечность. На Севере такой приказ равносилен повелению Иеговы, – ведь пуля дум-дум карает так же мгновенно и безвозвратно, как десница божья. Ночь была ясная и морозная. Северное сияние зажгло свои праздничные огни, расцветив небосклон гигантскими зеленовато-белыми мерцающими лучами, затмевавшими свет звезд. Волны холодного розового блеска омывали зенит, а на горизонте рука титана воздвигла сверкающие арки. И, потрясенные этим величественным зрелищем, собаки поднимали протяжный вой, как их далекие предки в незапамятные времена.

Полисмен в медвежьей шубе торжественно шагнул вперед с часами в руке. Люди засуетились у своих упряжек, поднимая собак, распутывая и подтягивая постромки. Затем соревнующиеся подошли к меже, сжимая в кулаке колышки и заявки. Они уже столько раз переступали границы участка, что могли бы теперь сделать это с закрытыми глазами. Полисмен поднял руку. Скинув с плеч лишние меха и одеяла, в последний раз подтянув пояса, люди замерли в ожидании.

– Приготовиться!

Шестьдесят пар рукавиц сдернуто с рук; столько же пар обутых в мокасины ног покрепче уперлось в снег.

– Пошли!

Все ринулись с разных сторон на широкое пустое пространство участка, вбивая колышки по углам и посредине, где надлежало поставить две центральные заявки, потом опрометью бросились к своим нартам, поджидавшим их на замерзшей глади ручья. Все смешалось – движения, звуки; все слилось в единый хаос. Нарты сталкивались; ощетинившись, оскалив клыки, упряжка с визгом налетала на упряжку. Образовавшаяся свалка создала затор в узком месте ручья. Удары бичей сыпались на спины животных и людей без разбора. И в довершение неразберихи вокруг каждого гонщика суетилась кучка приятелей, старавшихся вызволить их из свалки. Но вот, силой проложив себе путь, одни нарты за другими стали вырываться на простор и исчезать во мраке между угрюмо нависших берегов.

Джек Харрингтон предвидел заранее, что давки не миновать, и ждал у своих нарт, пока не уляжется суматоха. Луи Савой, зная, что его соперник даст ему сто очков вперед по части езды на собаках, ждал тоже, решив следовать его примеру. Крики уже затихли вдали, когда они пустились в путь, и, пройдя миль десять вниз до Бонанзы, нагнали остальные упряжки, которые шли гуськом, но не растягиваясь. Возгласов почти не было слышно, так как на этом участке пути нечего было и думать вырваться вперед: ширина нарт – от полоза до полоза – равнялась шестнадцати дюймам, а ширина проторенной дороги – восемнадцати. Этот санный путь, укатанный вглубь на добрый фут, был подобен желобу. По обеим сторонам его расстилался пушистый, сверкающий снежный покров. Стоило кому-нибудь, пытаясь обогнать другие нарты, сойти с пути, и его собаки неминуемо провалились бы по брюхо в рыхлый снег и поплелись бы со скоростью улитки. И люди замерли в своих подскакивавших на выбоинах нартах и выжидали. На протяжении пятнадцати миль вниз по Бонанзе и Клондайку до Доусона, где они вышли к Юкону, никаких изменений не произошло. Здесь их уже ждали сменные упряжки. Но Харрингтон и Савой расположили свои подставы двумя милями дальше, решив, если потребуется, загнать первую упряжку насмерть. Воспользовавшись сутолокой, воцарившейся при смене упряжек, они оставили позади добрую половину гонщиков. Когда нарты вынесли их на широкую грудь Юкона, впереди шло не более тридцати упряжек. Здесь можно было помериться силами. Осенью, когда река стала, между двумя мощными пластами льда осталась быстрина шириной в милю. Она совсем недавно оделась льдом, и он был твердым, гладким и скользким, как паркет бального зала. Лишь только полозья нарт коснулись этого сверкающего льда, Харрингтон привстал на колени, придерживаясь одной рукой за нарты, и бич его яростно засвистел над головами собак, а неистовая брань загремела у них в ушах. Упряжки растянулись по ледяной глади, и каждая напрягала силы до предела. Но мало кто на всем Севере умел так высылать собак, как Джек Харрингтон. Его упряжка сразу начала вырываться вперед, но Луи Савой прилагал отчаянные усилия, чтобы не отстать, и его головные собаки бежали, едва не касаясь мордами нарт соперника.

Где-то на середине ледяного пути вторые подставы вынеслись с берега им навстречу. Но Харрингтон не замедлил бега своих собак. Выждав минуту, когда новая упряжка поравнялась с ним, он, гикнув, перескочил на другие нарты, с ходу наддав жару собакам. Гонщик подставы кубарем полетел с нарт. Луи Савой и тут во всем последовал примеру своего соперника. Брошенные на произвол судьбы упряжки заметались из стороны в сторону, и на них налетели другие, и на льду поднялась страшная кутерьма. Харрингтон набирал скорость. Луи Савой не отставал. У самого конца ледяного поля их нарты начали обходить головную упряжку. Когда они снова легли на узкий санный путь, проторенный в пушистых снежных сугробах, они уже вели гонку, и Доусон, наблюдавший за ними при свете северного сияния, клялся, что это была чистая работа.

Когда мороз крепчает до шестидесяти градусов, надо или двигаться, или разводить огонь, иначе долго не протянешь. Харрингтон и Савой прибегли теперь к старинному способу – «бегом и на собаках». Соскочив с нарт, они бежали сзади, держась за лямки, пока кровь, сильнее забурлив в жилах, не изгоняла из тела мороз, потом прыгали обратно на нарты и лежали на них, пока опять не промерзали до костей. Так – бегом и на собаках – они покрыли второй и третий перегоны. Снова и снова, вылетев на гладкий лед, Луи Савой принимался нахлестывать собак, и всякий раз его попытки обойти соперника оканчивались неудачей. Растянувшись позади на пять миль, остальные участники состязания силились их нагнать, но безуспешно, ибо одному Луи Савою выпала в этих гонках честь выдержать убийственную скорость, предложенную Джеком Харрингтоном.

Когда они приблизились к подставе на Семьдесят Пятой Миле, Лон Мак-Фэйн пустил своих собак. Их вел Волчий Клык, и как только Харрингтон увидел вожака, ему стало ясно, кому достанется победа. На всем Севере не было такой упряжки, которая могла бы теперь побить его на этом последнем перегоне. А Луи Савой, заметив Волчьего Клыка во главе харрингтоновской упряжки, понял, что проиграл, и послал кому-то сквозь зубы проклятия, какие обычно посылают женщинам. Но все же он решил биться до последнего, и его собаки неотступно бежали в вихре снежной пыли, летящей из-под передних нарт. На Юго-востоке занялась заря; Харрингтон и Савой неслись вперед: Один преисполненный радостного, другой горестного изумления перед поступком Джой Молино.

Вся Сороковая Миля вылезла на рассвете из-под своих меховых одеял и столпилась у края санного пути. Он далеко был виден отсюда – на несколько миль вверх по Юкону, до первой излучины. И путь через реку к финишу у форта Кьюдахи, где ждал охваченный нетерпением приисковый инспектор, тоже был весь как на ладони. Джой Молино устроилась несколько поодаль, но ввиду столь исключительных обстоятельств никто не позволил себе торчать у нее перед глазами и загораживать ей чуть приметно темневшую на снегу полоску тропы. Таким образом, перед нею оставалось свободное пространство. Горели костры, и золотоискатели, собравшись у огня, держали пари, закладывая собак и золотой песок. Шансы Волчьего Клыка стояли необычайно высоко.

– Идут! – раздался с верхушки сосны пронзительный крик мальчишки-индейца.

У излучины Юкона на снегу появилась черная точка, и сейчас же следом за ней – вторая. Точки быстро росли, а за ними начали возникать другие – на некотором расстоянии от первых двух. Мало-помалу все они приняли очертания нарт, собак и людей, плашмя лежавших на нартах.

– Впереди Волчий Клык! – шепнул лейтенант полиции Джой Молино.

Она ответила ему улыбкой, не тая своего интереса.

– Десять против одного за Харрингтона! – воскликнул какой-то король Березового ручья, вытаскивая свой мешочек с золотом.

– Королева… она не очень щедро платит вам? – спросила Джой Молино лейтенанта.

Тот покачал головой.

– Есть у вас зольотой песок? Как много? – не унималась Джой.

Лейтенант развязал свой мешочек. Одним взглядом она оценила его содержимое.

– Пожалуй, тут… да, сотни две тут будет, верно? Хорошо, сейчас я дам вам… как это… подсказка. Принимайте пари. – Она загадочно улыбнулась.

Лейтенант колебался. Он взглянул на реку. Оба передних гонщика, стоя на коленях, яростно нахлестывали собак, Харрингтон шел первым.

– Десять против одного за Харрингтона! – орал король Березового ручья, размахивая своим мешочком перед носом лейтенанта.

– Принимайте пари! – подзадорила лейтенанта Джой.

Он повиновался, пожав плечами в знак того, что уступает не голосу рассудка, а ее чарам. Джой ободряюще кивнула.

Шум стих. Ставки прекратились.

Накреняясь, подскакивая, ныряя, словно утлые парусники в бурю, нарты бешено мчались к ним. Луи Савой все еще не отставал от Харрингтона, но лицо его было мрачно: надежда покинула его. Харрингтон не смотрел ни вправо, ни влево. Рот его был плотно сжат. Его собаки бежали ровно, ни на секунду не сбиваясь с ритма, ни на йоту не отклоняясь от пути, а Волчий Клык был поистине великолепен. Низко опустив голову, ничего не видя вокруг и глухо подвывая, вел он своих товарищей вперед.

Сороковая Миля затаила дыхание. Слышен был только хрип собак да свист бичей.

Внезапно звонкий голос Джой Молино нарушил тишину:

– Эй-эй! Вольчий Клык! Вольчий Клык!

Волчий Клык услыхал. Он резко свернул в сторону – прямо к своей хозяйке. Вся упряжка ринулась за ним, нарты накренились и, став на один полоз, выбросили Харрингтона в снег. Луи Савой вихрем пролетел мимо. Харрингтон поднялся на ноги и увидел, что его соперник мчится через реку к приисковой конторе. В эту минуту он невольно услышал разговор у себя за спиной.

– Он? Да, он очень хорошо шел, – говорила Джой Молино лейтенанту. – Он… как это говорится… задал темп. О да, он отлично задал темп.

В дебрях севера. Джек Лондон


Далеко за чертой последних, реденьких рощиц и чахлой поросли кустарника, в самом сердце Бесплодной Земли, куда суровый север, как принято думать, не допускает ничего живого, после долгого и трудного пути вдруг открываются глазу громадные леса и широкие, веселые просторы. Но люди только теперь узнают об этом. Исследователям случалось проникать туда, но до сих пор ни один из них не вернулся, чтобы поведать о них миру.

Бесплодная Земля… Она и в самом деле бесплодна, эта унылая арктическая равнина, заполярная пустыня, хмурая и неласковая родина мускусного быка и тощего тундрового волка. Такой и представилась она Эвери Ван-Бранту: ни единого деревца, ничего радующего взор, только мхи да лишайники – словом, непривлекательная картина. Такой по крайней мере она оставалась до тех пор, пока он не достиг пространства, обозначенного на карте белым пятном, где неожиданно увидел роскошные хвойные леса и встретил селения неизвестных эскимосских племен. Был у него замысел (с расчетом на славу) нарушить однообразие этих белых пятен на карте и испещрить их обозначениями горных цепей, низин, водных бассейнов, извилистыми линиями рек; поэтому он особенно радовался неожиданно открывшейся возможности нанести на карту большой лесной пояс и туземные поселения.

Эвери Ван-Брант, или, именуя его полным титулом, профессор геологического института Э.Ван-Брант, был помощником начальника экспедиции и начальником отдельного ее отряда; этот отряд он повел обходом миль на пятьсот вверх по притоку Телона и теперь во главе его входил в одно из таких неизвестных поселений. За ним брели восемь человек; двое из них были канадские французы-проводники, остальные – рослые индейцы племени кри из Манитоба-Уэй. Он один был чистокровным англосаксом, и кровь, энергично пульсирующая в его жилах, понуждала его следовать традициям предков. Клайв и Гастингс, Дрэйк и Рэлей, Генгист и Горса незримо шли вместе с ним. Первым из своих соотечественников войдет он в это одинокое северное селение; при этой мысли его охватило ликование, и спутники заметили, что усталость его вдруг прошла и он бессознательно ускорил шаг.

Жители селения пестрой толпой высыпали навстречу: мужчины шли впереди, угрожающе сжимая в руках луки и копья, женщины и дети боязливо сбились в кучку сзади. Ван-Брант поднял правую руку в знак мирных намерений – знак, понятный всем народам земли, и эскимосы ответили ему таким же мирным приветствием. Но тут вдруг, к его досаде, из толпы выбежал какой-то одетый в звериные шкуры человек и протянул ему руку с привычным возгласом: «Хелло!». У него была густая борода, бронзовый загар покрывал его щеки и лоб, но Ван-Брант сразу признал в нем человека своей расы.

– Кто вы? – спросил он, пожимая протянутую руку. – Андрэ?

– Кто это – Андрэ? – переспросил тот.

Ван-Брант пристальнее всмотрелся в него.

– Черт возьми! Вы здесь, видно, немало прожили.

– Пять лет, – ответил бородатый, и в глазах его мелькнул огонек гордости. – Но пойдем поговорим, пусть они располагаются по соседству, – добавил он, перехватив взгляд, брошенный Ван-Брантом на его спутников. – Старый Тантлач позаботится о них. Идем же.
Он двинулся вперед быстрым шагом, и Ван-Брант последовал за ним через все селение. В беспорядке, там, где позволяла неровная местность, были разбросаны чумы, крытые лосиными шкурами. Ван-Брант окинул их опытным взглядом и сделал подсчет.

– Двести человек, не считая малолетних, – объявил он.

Бородатый молча кивнул головой.

– Примерно так. А я живу вот здесь, на отлете; тут, понимаете, более уединенно. Садитесь. Я охотно поем вместе с вами, когда ваши люди что-нибудь приготовят. Я забыл вкус чая… Пять лет не пил, не помню, как он и пахнет. Табак есть у вас? А! Спасибо! И трубка найдется? Вот славно! Теперь бы спичку – и посмотрим, потеряло ли это зелье свою прелесть?
Он чиркнул спичкой, с бережливой осторожностью лесного жителя охраняя ее слабый огонек, точно этот огонек был единственный на всем свете, и сделал первую затяжку. Некоторое время он сосредоточенно задерживал в себе дым, потом медленно, как бы смакуя, выпустил его сквозь вытянутые губы. Выражение его лица смягчилось, взгляд стал мечтательно-туманным. Он откинулся назад, вздохнул всей грудью, блаженно, с глубоким наслаждением и проговорил:

– Здорово! Прекрасная вещь!

Ван-Брант сочувственно усмехнулся.

– Так вы говорите – пять лет?

– Пять лет. – Он вздохнул снова. – Человек – существо любопытное, и потому вам, разумеется, хотелось бы знать, как это получилось, – положение и правда довольно-таки странное. Но рассказывать, в сущности, нечего. Я отправился из Эдмонтона поохотиться на мускусного быка, и меня постигли неудачи, так же как Пайка и многих других; спутники мои погибли, я потерял все свои припасы. Голод, лишения – обычная история, я с грехом пополам уцелел и вот чуть не на четвереньках приполз к этому Тантлачу.

– Пять лет, – тихо проговорил Ван-Брант, как бы соображая, что было пять лет назад.

– Пять лет минуло в феврале. Я переправился через Большое Невольничье озеро в начале мая…

– Так вы – Фэрфакс? – перебил его Ван-Брант.

Тот кивнул утвердительно.

– Постойте… Джон, если не ошибаюсь, Джон Фэрфакс?

– Откуда вы знаете? – лениво спросил Фэрфакс, поглощенный тем, что пускал кверху кольца дыма.

– Газеты были тогда полны сообщениями о вас. Преванш…

– Преванш! – Фэрфакс вдруг оживился и сел. – Он пропал где-то в Туманных Горах…

– Да, но он выбрался оттуда и спасся.

Фэрфакс снова откинулся на спину, продолжая пускать колечки.

– Рад слышать, сказал он задумчиво. – Преванш – молодец парень, хоть и с заскоками. Значит, он выбрался? Так, так, я рад…

Пять лет… Мысль Ван-Бранта все возвращалась к этим словам, и откуда-то из глубины памяти вдруг всплыло перед ним лицо Эмили Саутвэйт. Пять лет… Косяк диких гусей с криком пролетел над головой, но, заметив чумы и людей, быстро повернул на север, навстречу тлеющему солнцу. Ван-Брант скоро потерял их из виду. Он вынул часы. Был час ночи. Тянувшиеся к северу облака пламенели кровавыми отблесками, и темно-красные лучи, проникая в лесную чащу, озаряли ее зловещим светом. Воздух был спокоен и недвижим, ни одна иголка на сосне не шевелилась, и малейший шорох разносился кругом отчетливо и ясно, как звук рожка. Индейцы и французы-проводники поддались чарам этой тишины и переговаривались между собой вполголоса; даже повар и тот невольно старался поменьше греметь сковородой и котелком. Где-то плакал ребенок, а из глубины леса доносился голос женщины и, как тонкая серебряная струна, звенел в погребальном напеве:

– О-о-о-о-о-о-а-аа-а-а-аа-а-а! О-о-о-о-о-о-ааа-аа…

Ван-Брант вздрогнул и нервно потер руки.

– Итак, меня сочли погибшим? – неторопливо процедил его собеседник.

– Что ж… ведь вы так и не вернулись; и ваши друзья…

– Скоро меня забыли, – засмеялся Фэрфакс неприятным, вызывающим смехом.

– Почему же вы не ушли отсюда?

– Отчасти, пожалуй, потому, что не хотел, а отчасти вследствие не зависящих от меня обстоятельств. Видите ли, Тантлач, вождь этого племени, лежал со сломанным бедром, когда я сюда попал, – у него был сложный перелом. Я вправил ему кость и вылечил его. Я решил пожить здесь немного, пока не наберусь сил. До меня Тантлач не видел ни одного белого, и, конечно, я показался ему великим мудрецом, потому что научил людей его племени множеству полезных вещей. Между прочим, я обучил их началам военной тактики; они покорили четыре соседних племени – чьих поселений вы еще не видели – и в результате стали хозяевами этого края. Естественно, они получили обо мне самое высокое понятие, так что, когда я собрался в путь, они и слышать не захотели о моем уходе. Что и говорить, они были очень гостеприимны! Приставили ко мне двух стражей и стерегли меня день и ночь. Наконец, Тантлач посулил мне кое-какие блага – так сказать, в награду; а мне, в сущности, было все равно – уйти или оставаться, – вот я и остался.

– Я знал вашего брата во Фрейбурге. Я – Ван-Брант.

Фэрфакс порывисто привстал и пожал ему руку.

– Так это вы старый друг Билли! Бедный Билли! Он часто говорил мне о вас… Однако удивительная встреча – в таком месте! – добавил он, окинув взглядом весь первобытный пейзаж, и на мгновение прислушался к заунывному пению женщины. – Все никак не успокоится – мужа у нее задрал медведь.

– Животная жизнь! – с гримасой отвращения заметил Ван-Брант. – Я думаю, что после пяти лет такой жизни цивилизация покажется вам заманчивой? Что вы на это скажете?
Лицо Фэрфакса приняло безразличное выражение.

– Ох, не знаю. Эти люди хотя бы честны и живут по своему разумению. И притом удивительно бесхитростны. Никаких сложностей: каждое простое чувство не приобретает у них тысячу и один тончайший нюанс. Они любят, боятся, ненавидят, сердятся или радуются – и выражают это просто, естественно и ясно, – ошибиться нельзя… Может быть, это и животная жизнь, но по крайней мере так жить – легко. Ни кокетства, ни игры в любовь. Если женщина полюбила вас, она не замедлит вам это сказать. Если она вас ненавидит, она вам это тоже скажет, и вы вольны поколотить ее за это, но, так или иначе, она точно знает, чего вы хотите, а вы точно знаете, чего хочет она. Ни ошибок, ни взаимного непонимания. После лихорадки, какой то и дело заболевает цивилизованный мир, в этом есть своя прелесть. Вы согласны?..

– Нет, это очень хорошая жизнь, – продолжал он, помолчав, – по крайней мере для меня она достаточно хороша, и я не ищу другой.

Ван-Брант в раздумье опустил голову, и на его губах заиграла чуть заметная улыбка. Ни кокетства, ни игры в любовь, ни взаимного непонимания… Видно, и Фэрфакс никак не успокоится потому только, что Эмили Саутвэйт тоже в некотором роде «задрал медведь». И довольно симпатичный медведь был этот Карлтон Саутвэйт.

– И все-таки вы уйдете со мной, – уверенно сказал Ван-Брант.

– Нет, не уйду.

– Нет, уйдете.

– Повторяю вам, жизнь здесь слишком легка. – Фэрфакс говорил убежденно. – Я понимаю их, они понимают меня. Лето и зима мелькают здесь, как солнечные лучи сквозь колья ограды, смена времен года подобна неясному чередованию света и тени – и время проходит, и жизнь проходит, а потом… жалобный плач в лесу и мрак. Слушайте!
Он поднял руку, и снова звенящий вопль скорби нарушил тишину и покой, царившие вокруг. Фэрфакс тихо стал вторить ему.

– О-о-о-о-о-о-а-аа-а-а-а-аа-аа! О-о-о-о-о-о-а-аа-а-а, – пел он. Вот, слушайте! Смотрите! Женщины плачут. Погребальное пение. Седые кудри патриарха венчают мою голову. Я лежу, завернутый в звериные шкуры во всем их первобытном великолепии. Рядом со мной положено мое охотничье копье. Кто скажет, что это плохо?

Ван-Брант холодно посмотрел на него.

– Фэрфакс, не валяйте дурака! Пять лет такой жизни сведут с ума хоть кого – и вы явно находитесь в припадке черной меланхолии. Кроме того, Карлтон Саутвэйт умер.
Ван-Брант набил и закурил трубку, искоса наблюдая за собеседником с почти профессиональным интересом. Глаза Фэрфакса на мгновение вспыхнули, кулаки сжались, он привстал, но потом весь словно обмяк и опустился на место в молчаливом раздумье.
Майкл, повар, подал знак, что ужин готов. Ван-Брант, тоже знаком, велел повременить. Тишина гнетуще действовала на него. Он принялся определять лесные запахи: вот – запах прели и перегноя, вот – смолистый аромат сосновых шишек и хвои и сладковатый дым от множества очагов… Фэрфакс два раза поднимал на него глаза и снова опускал, не сказав ни слова; наконец он проговорил:

– А… Эмили?

– Три года вдовеет. И сейчас вдова.

Снова водворилось длительное молчание; в конце концов Фэрфакс прервал его, сказав с наивной улыбкой:

– Пожалуй, вы правы, Ван-Брант. Я уйду с вами.

– Я так и думал. – Ван-Брант положил руку на плечо Фэрфакса. – Конечно, наперед знать нельзя, но мне кажется… в таких обстоятельствах… ей уже не раз делали предложения…

– Вы когда собираетесь отправляться в путь? – перебил Фэрфакс.

– Пусть люди немного отоспятся. А теперь пойдем поедим, а то Майкл уже, наверно, сердится.
После ужина индейцы и проводники завернулись в одеяла и захрапели, а Ван-Брант с Фэрфаксом остались посидеть у догорающего костра. Им было о чем поговорить – о войнах, о политике, об экспедициях, о людских делах и событиях в мире, об общих друзьях, о браках и смертях – об истории этих пяти лет, живо интересовавшей Фэрфакса.

– Итак, испанский флот был блокирован в Сантьяго, – говорил Ван-Брант; но тут мимо него вдруг прошла какая-то молодая женщина и остановилась возле Фэрфакса. Она торопливо глянула ему в лицо, затем обратила тревожный взгляд на Ван-Бранта.

– Дочь вождя Тантлача, в некотором роде принцесса, – пояснил Фэрфакс, невольно покраснев.

– Короче говоря, одна из причин, заставивших меня здесь остаться. Тум, это Ван-Брант, мой друг.

Ван-Брант протянул руку, но женщина сохранила каменную неподвижность, вполне соответствовавшую всему ее облику. Ни один мускул не дрогнул в ее лице, ни одна черточка не смягчилась. Она смотрела ему прямо в глаза пронизывающим, пытливым, вопрошающим взглядом.

– Она ровно ничего не понимает, – рассмеялся Фэрфакс. – Ведь ей еще никогда не приходилось ни с кем знакомиться. Значит, вы говорите, испанский флот был блокирован в Сантьяго?
Тум села на землю, рядом с мужем, застыв, как бронзовая статуя, только ее блестящие глаза по-прежнему пытливо и тревожно перебегали с лица на лицо. И Ван-Бранту, продолжавшему свой рассказ, стало не по себе под этим немым, внимательным взглядом. Увлекшись красочным описанием боя, он вдруг почувствовал, что эти черные глаза насквозь прожигают его, – он начинал запинаться, путаться, и ему стоило большого труда восстановить ход мыслей и продолжать рассказ. Фэрфакс, отложив трубку и обхватив колени руками, напряженно слушал, нетерпеливо торопил рассказчика, когда тот останавливался, – перед ним оживали картины мира, который, как ему казалось, он давно забыл.

Прошел час, два, наконец Фэрфакс неохотно поднялся.

– И Кронье некуда было податься! Но погодите минутку, я сбегаю к Тантлачу, – он уже, наверно, ждет, и я сговорюсь, что вы придете к нему после завтрака. Вам это удобно?
Он скрылся за соснами, и Ван-Бранту ничего не оставалось делать, как глядеть в жаркие глаза Тум. Пять лет, думал он, а ей сейчас не больше двадцати. Удивительное создание! Обычно у эскимосок маленькая плоская пуговка вместо носа, а вот у этой нос тонкий и даже с горбинкой, а ноздри тонкие и изящного рисунка, как у красавиц более светлой расы, – капля индейской крови, уж будь уверен, Эвери Ван-Брант. И, Эвери Ван-Брант, не нервничай, она тебя не съест; она всего только женщина, к тому же красивая. Скорее восточного, чем местного типа. Глаза большие и довольно широко поставленные, с чуть монгольской раскосостью. Тум, ты же аномалия! Ты здесь чужая, среди этих эскимосов, даже если у тебя отец эскимос. Откуда родом твоя мать? Или бабушка? О Тум, дорогая, ты красотка, холодная, застывшая красотка с лавой аляскинских вулканов в крови, и, прошу тебя, Тум, не гляди на меня так! Он засмеялся и встал. Ее упорный взгляд смущал его.

Какая-то собака бродила среди мешков с провизией. Он хотел прогнать ее и отнести мешки в более надежное место, пока не вернется Фэрфакс. Но Тум удержала его движением руки и встала прямо против него.

– Ты? – сказала она на языке Арктики, почти одинаковым у всех племен от Гренландии до мыса Барроу. – Ты?

Смена выражений на ее лице выразила все вопросы, стоявшие за этим «ты»: и откуда он взялся, и зачем он здесь, и какое отношение он имеет к ее мужу – все.

– Брат, – ответил он на том же языке, широким жестом указывая в сторону юга. – Мы братья, твой муж и я.

Она покачала головой.

– Нехорошо, что ты здесь.

– Пройдет один сон, и я уйду.

– А мой муж? – спросила она, вся затрепетав в тревоге.

Ван-Брант пожал плечами. Ему втайне было стыдно за кого-то и за что-то, и он сердился на Фэрфакса. Он чувствовал, что краснеет, глядя на эту дикарку. Она всего только женщина, но этим сказано все – женщина. Снова и снова повторяется эта скверная история – древняя, как сама Ева, и юная, как луч первой любви.

– Мой муж! Мой муж! Мой муж! – твердила она неистово; лицо ее потемнело, и из глаз глянула на него вечная, беспощадная женская страсть, страсть Женщины-Подруги.

– Тум, – заговорил он серьезно по-английски, – ты родилась в северных лесах, питалась рыбой и мясом, боролась с морозом и голодом и в простоте души прожила все свои годы. Но есть много вещей, вовсе не простых, которых ты не знаешь и понять не можешь, что значит тосковать по прекрасной женщине. А та женщина прекрасна, Тум, она благородно-прекрасна. Ты была женой этого человека и отдала ему все свое существо, но ведь оно маленькое, простенькое, твое существо. Слишком маленькое и слишком простенькое, а он – человек другого мира. Ты его никогда не понимала, и тебе никогда его не понять. Так предопределено свыше. Ты держала его в своих объятиях, но ты никогда не владела его сердцем, сердцем этого чудака с его фантазиями о смене времен года и мечтами о покое в дикой глуши. Мечта, неуловимая мечта – вот чем он был для тебя. Ты цеплялась за человека, а ловила тень, отдавалась мужчине и делила ложе с призраком. Такова была в древности участь всех дочерей смертных, чья красота приглянулась богам. О Тум, Тум, не хотел бы я быть на месте Джона Фэрфакса в бессонные ночи грядущих лет, в те бессонные ночи, когда вместо светлых, как солнце, волос женщины, покоящейся с ним рядом, ему будут мерещиться темные косы подруги, покинутой в лесной глуши Севера!

Тум хоть и не понимала, но слушала с таким пристальным вниманием, как будто ее жизнь зависела от его слов. Однако она уловила имя мужа и по-эскимоски крикнула:

– Да! Да! Фэрфакс! Мой муж!

– Жалкая дурочка, как мог он быть твоим мужем?

Но ей непонятен был английский язык, и она подумала, что ее вышучивают. Ее глаза вспыхнули немым, безудержным гневом, и Ван-Бранту даже почудилось, что она, как пантера, готовится к прыжку.

Он тихо выругал себя, но вдруг увидел, что пламя гнева угасло в ее глазах и взгляд стал лучистым и мягким – молящий взгляд женщины, которая уступает силе и мудро прикрывается броней собственной слабости.

– Он мой муж, – сказала она кротко. – Я никогда другого не знала. Невозможно мне знать другого. И невозможно, чтобы он ушел от меня.

– Кто говорит, что он уйдет от тебя? – резко спросил Ван-Брант, теряя терпение и в то же время чувствуя себя обезоруженным.

– Ты должен сказать, чтобы он не уходил от меня, – ответила она кротко, удерживая рыдания.
Ван-Брант сердито отбросил угли костра и сел.

– Ты должен сказать. Он мой муж. Перед всеми женщинами он мой. Ты велик, ты силен, а я – посмотри, как я слаба. Видишь, я у твоих ног. Тебе решать мою судьбу. Тебе…

– Вставай!

Резким движением он поднял ее на ноги и встал сам.

– Ты – женщина. И не пристало тебе валяться на земле, а тем более в ногах у мужчины.

– Он мой муж.

– Тогда – да простит господь всем мужьям! – вырвалось у Ван-Бранта.

– Он мой муж, твердила она уныло, умоляюще.

– Он брат мой, – отвечал Ван-Брант.

– Мой отец – вождь Тантлач. Он господин пяти селений. Я прикажу, и из всех девушек этих пяти селений тебе выберут лучшую, чтобы ты остался здесь с твоим братом и жил в довольстве.

– Через один сон я уйду.

– А мой муж?

– Вот он идет, твой муж. Слышишь?

Из-за темных елей донесся голос Фэрфакса, напевавшего веселую песенку.

Как черная туча гасит ясный день, так его песня согнала свет с ее лица.

– Это язык его народа, – промолвила Тум, – язык его народа…

Она повернулась гибким движением грациозного молодого животного и исчезла в лесу.

– Все в порядке! – крикнул Фэрфакс, подходя. – Его королевское величество примет вас после завтрака.

– Вы сказали ему? – спросил Ван-Брант.

– Нет. И не скажу, пока мы не будем готовы двинуться в путь.

Ван-Брант с тяжелым чувством посмотрел на своих спящих спутников.

– Я буду рад, когда мы окажемся за сотню миль отсюда.

Тум подняла шкуру, завешивавшую вход в чум отца. С ним сидели двое мужчин, и все трое с живым интересом взглянули на нее. Но она вошла и тихо, молча села, обратив к ним бесстрастное, ничего не выражающее лицо. Тантлач барабанил костяшками пальцев по древку копья, лежавшего у него на коленях, и лениво следил за солнечным лучом, пробившемся сквозь дырку в шкуре и радужной дорожкой пронизавшим сумрак чума. Справа из-за плеча вождя выглядывал Чугэнгат, шаман. Оба были стары, и усталость долгих лет застилала их взор. Но против них сидел юноша Кин, общий любимец всего племени. Он был быстр и легок в движениях, и его черные блестящие глаза испытующе и с вызовом смотрели то на того, то на другого.

В чуме царило молчание. Только время от времени в него проникал шум соседних жилищ и издали доносились едва слышные, словно то были не голоса, а их тени, тонкие, визгливые крики дерущихся мальчишек. Собака просунула голову в отверстие, по-волчьи поблескивая глазами. С ее белых, как слоновая кость, клыков стекала пена. Она заискивающе поскулила, но, испугавшись неподвижности человеческих фигур, нагнула голову и, пятясь, поплелась назад. Тантлач равнодушно поглядел на дочь.

– Что делает твой муж, и как ты с ним?

– Он поет чужие песни, – отвечала Тум. – И у него стало другое лицо.

– Вот как? Он говорил с тобой?

– Нет, но у него другое лицо и другие мысли в глазах, и он сидит с Пришельцем у костра, и они говорят, и говорят, и разговору этому нет конца.

Чугэнгат зашептал что-то на ухо Тантлачу, и Кин, сидевший на корточках, так и рванулся вперед.

– Что-то зовет его издалека, – рассказывала Тум, – и он сидит, и слушает, и отвечает песней на языке своего народа.

Опять Чугэнгат зашептал, опять Кин рванулся, и Тум умолкла, ожидая, когда отец ее кивком головы разрешит ей продолжать.

– Тебе известно, о Тантлач, что дикие гуси, и лебеди, и маленькие озерные утки рождаются здесь, в низинах. Известно, что с наступлением морозов они улетают в неведомые края. Известно и то, что они всегда возвращаются туда, где родились, чтобы снова могла зародиться новая жизнь. Земля зовет их, и они являются. И вот теперь моего мужа тоже зовет земля – земля, где он родился, – и он решил ответить на ее зов. Но он мой муж. Перед всеми женщинами он мой.

– Хорошо это, Тантлач? Хорошо? – с отдаленной угрозой в голосе спросил Чугэнгат.

– Да, хорошо! – вдруг смело крикнул Кин. – Наша земля зовет к себе своих детей. Как дикие гуси и лебеди и маленькие озерные утки слышат зов, так услышал зов и этот чужестранец, который слишком долго жил среди нас и который теперь должен уйти. И есть еще голос рода. Гусь спаривается с гусыней, и лебедь не станет спариваться с маленькой озерной уткой. Нехорошо, если бы лебедь стал спариваться с маленькой озерной уткой. И нехорошо, когда чужестранцы берут в жены женщин из наших селений. Поэтому я говорю, что этот человек должен уйти к своему роду, в свою страну.

– Он мой муж, – ответила Тум, – и он великий человек.

– Да, он великий человек. – Чугэнгат живо поднял голову, как будто к нему вернулась часть его былой юношеской силы. – Он великий человек, и он сделал мощной твою руку, о Тантлач, и дал тебе власть, и теперь твое имя внушает страх всем кругом, страх и благоговение. Он очень мудр, и нам большая польза от его мудрости. Мы обязаны ему многим – он научил нас хитростям войны и искусству защиты селений и нападения в лесу; он научил нас, как держать совет, и как сокрушать силой слова, и как клятвой подкреплять обещание; научил охоте на дичь и уменью ставить капканы и сохранять пищу; научил лечить болезни и перевязывать раны, полученные в походах и в бою. Ты, Тантлач, был бы теперь хромым стариком, если бы чужестранец не пришел к нам и не вылечил тебя. Если мы сомневались и не знали, на что решиться, мы шли к чужестранцу, чтобы его мудрость указала нам правильный путь, и его мудрость всегда указывала нам путь, и могут явиться новые сомнения, которые только его мудрость поможет разрешить, – и потому нам нельзя отпустить его. Худо будет, если мы отпустим его.

Тантлач продолжал барабанить по древку копья, и нельзя было понять, слышал он речь Чугэнгата или нет. Тум напрасно всматривалась в его лицо, а Чугэнгат как будто весь съежился под бременем лет, снова придавившим его.

– Никто не выходит за меня на охоту! – Кин с силой ударил себя в грудь. – Я сам охочусь для себя. Я радуюсь жизни, когда выхожу на охоту. Когда я ползу по снегу, выслеживая лося, я радуюсь. И когда натягиваю тетиву, вот так, изо всех сил, и беспощадно, и быстро, и в самое сердце пускаю стрелу – я радуюсь. И мясо зверя, убитого не мной, никогда не бывает мне так сладко, как мясо зверя, которого убил я сам. Я радуюсь жизни, радуюсь своей ловкости и силе, радуюсь, что я сам все могу, сам добываю, что мне нужно. И ради чего жить, как не ради этого? Зачем мне жить, если в самом себе и в том, что я делаю, мне не будет радостно? Я провожу свои дни на охоте и на рыбной ловле оттого, что в этом радость для меня, а проводя дни на охоте и рыбной ловле, я становлюсь ловким и сильным. Человек, сидящий у огня в чуме, теряет ловкость и силу. Он не чувствует себя счастливым, вкушая пищу, добытую не им, и жизнь не радует его. Он не живет. И потому я говорю: хорошо, если чужестранец уйдет. Его мудрость не делает нас мудрыми. Мы не стремимся приобретать сноровку, зная, что она есть у него. Когда нам нужно, мы обращаемся к его сноровке. Мы едим добытую им пищу, но она не сладка нам. Мы сильны его силой, но в этом нет отрады. Мы живем жизнью, которую он создает для нас, а это – не настоящая жизнь. От такой жизни мы жиреем и делаемся, как женщины, и боимся работы, и теряем уменье сами добывать все, что нам нужно. Пусть этот человек уйдет, о Тантлач, чтоб мы снова стали мужчинами! Я – Кин, мужчина, и я сам охочусь для себя!

Тантлач обратил на него взгляд, в котором, казалось, была пустота вечности. Кин с нетерпением ждал решения, но губы Тантлача не шевелились, и старый вождь повернулся к своей дочери.

– То, что дано, не может быть отнято, – заговорила она быстро. – Я была всего только девочкой, когда этот чужестранец, ставший моим мужем, впервые пришел к нам. Я не знала мужчин и их обычаев, и мое сердце было как сердце всякой девушки, когда ты, Тантлач, ты, и никто другой, позвал меня и бросил в объятия чужестранца. Ты, и никто другой, Тантлач; и как меня ты дал этому человеку, так этого человека ты дал мне. Он мой муж. Он спал в моих объятиях, и из моих объятий его вырвать нельзя.

– Хорошо бы, о Тантлач, – живо подхватил Кин, бросив многозначительный взгляд на Тум, – хорошо бы, если бы ты помнил: то, что дано, не может быть отнято.
Чугэнгат выпрямился.

– Неразумная юность говорит твоими устами, Кин. Что до нас, о Тантлач, то мы старики, и мы понимаем. Мы тоже глядели в глаза женщин, и наша кровь кипела от непонятных желаний. Но годы нас охладили, и мы поняли, что только опытом дается мудрость и только хладнокровие делает ум проницательным, а руку твердой, и мы знаем, что горячее сердце бывает слишком горячим и склонным к поспешности. Мы знаем, что Кин был угоден твоим очам. Мы знаем, что Тум была обещана ему в давние дни, когда она была еще дитя. Но пришли новые дни, и с ними пришел чужестранец, тогда мудрость и стремление к пользе велели нам нарушить обещание, – и Тум была потеряна для Кина.

Старый шаман помолчал и посмотрел в лицо молодому человеку.

– И да будет известно, что это я, Чугэнгат, посоветовал нарушить обещание.

– Я не принял другой женщины на свое ложе, – прервал его Кин. – Я сам смастерил себе очаг, и сам варил пищу, и скрежетал зубами в одиночестве.

Чугэнгат движением руки показал, что он еще не кончил.

– Я старый человек, и разум – источник моих слов. Хорошо быть сильным и иметь власть. Еще лучше отказаться от власти, если знаешь, что это принесет пользу. В старые дни я сидел по правую руку от тебя, о Тантлач, мой голос в совете значил больше других, и меня слушались во всех важных делах. Я был силен и обладал властью. Я был первым человеком после Тантлача. Но пришел чужестранец, и я увидел, что он искусен, и мудр, и велик. И было ясно, что раз он искуснее и мудрее меня, то от него будет больше пользы, чем от меня. И ты склонил ко мне ухо, Тантлач, и послушал моего совета, и дал чужестранцу власть, и место по правую руку от себя, и дочь свою Тум. И наше племя стало процветать, живя по новым законам новых дней, и будет процветать дальше, если чужестранец останется среди нас. Мы старики с тобой, о Тантлач, и это дело ума, а не сердца. Слушай мои слова, Тантлач! Слушай мои слова! Пусть чужестранец остается!

Наступило долгое молчание. Старый вождь размышлял с видом человека, убежденного в божественной непогрешимости своих решений, а Чугэнгат, казалось, погрузился мыслью в туманные дали прошлого. Кин жадными глазами смотрел на женщину, но она не замечала этого и не отрывала тревожного взгляда от губ отца. Пес снова сунулся под шкуру и, успокоенный тишиной, на брюхе вполз в чум. Он с любопытством обнюхал опущенную руку Тум, вызывающе насторожив уши, прошел мимо Чугэнгата и лег у ног Тантлача. Копье с грохотом упало на землю, собака испуганно взвыла, отскочила в сторону, лязгнула в воздухе зубами и, сделав еще прыжок, исчезла из чума.

Тантлач переводил взгляд с одного лица на другое, долго и внимательно изучая каждое. Потом он с царственной суровостью поднял голову и холодным и ровным голосом произнес свое решение:

– Чужестранец остается. Собери охотников. Пошли скорохода в соседнее селение с приказом привести воинов. С Пришельцем я говорить не стану. Ты, Чугэнгат, поговоришь с ним. Скажи ему, что он может уйти немедленно, если согласен уйти мирно. Но если придется биться, – убивайте, убивайте, убивайте всех до последнего, но передай всем мой приказ: нашего чужестранца не трогать, чужестранца, который стал мужем моей дочери. Я сказал.

Чугэнгат поднялся и заковылял к выходу. Тум последовала за ним; но когда Кин уже нагнулся, чтобы выйти, голос Тантлача остановил его:

– Кин, ты слышал мои слова, и это хорошо. Чужестранец остается. Смотри, чтоб с ним ничего не случилось.

Следуя наставлениям Фэрфакса в искусстве войны, эскимосские воины не бросались дерзко вперед, оглашая воздух криками. Напротив, они проявляли большую сдержанность и самообладание, двигались молча, переползая от прикрытия к прикрытию. У берега реки, где узкая полоса открытого пространства служила относительной защитой, залегли люди Ван-Бранта – индейцы и французы. Глаза их не различали ничего, и ухо только смутно улавливало неясные звуки, но они чувствовали присутствие живых существ в лесу и угадывали приближение неслышного, невидимого врага.

– Будь они прокляты, – пробормотал Тантлач, – они и понятия не имели о порохе, а я научил их обращению с ним.

Эвери Ван-Брант рассмеялся, выколотив свою трубку, запрятал ее дальше вместе с кисетом и попробовал, легко ли вынимается охотничий нож из висевших у него на боку ножен.

– Увидите, – сказал он, – мы рассеем передний отряд, и это поубавит им прыти.

– Они пойдут цепью, если только помнят мои уроки.

– Пусть себе! Винтовки на то и существуют, чтобы сажать пулю за пулей! А! Вот славно! Первая кровь! Лишнюю порцию табаку тебе, Лун.

Лун, индеец, заметил чье-то выставившееся плечо и меткой пулей дал знать его владельцу о своем открытии.

– Только бы их раззадорить, – бормотал Фэрфакс, – только б раззадорить, чтобы они рванулись вперед.

Ван-Брант увидел мелькнувшую за дальним деревом голову; тотчас грянул выстрел, и эскимос покатился на землю в смертельной агонии. Майкл уложил третьего. Фэрфакс и прочие тоже взялись за дело, стреляя в каждого неосторожно высовывавшегося эскимоса и по каждому шевелящемуся кусту. Пятеро эскимосов нашли свою смерть, перебегая незащищенное болотце, а десяток полег левее, где деревья были редки. Но остальные шли навстречу судьбе с мрачной стойкостью, продвигаясь вперед осторожно, обдуманно, не торопясь и не мешкая.
Десять минут спустя, идя почти вплотную, они вдруг остановились; всякое движение замерло, наступила зловещая, грозная тишина. Только видно было, как чуть шевелятся, вздрагивая от первых слабых дуновений ветра, трава и листья, позолоченные тусклым утренним солнцем. Длинные тени легли на землю, причудливо перемежаясь с полосами света. Невдалеке показалась голова раненного эскимоса, с трудом выползавшего из болотца. Майкл навел уже на него винтовку, но медлил с выстрелом. Внезапно, по невидимой линии фронта, слева направо, пробежал свист и туча стрел прорезала воздух.

– Готовься! – скомандовал Ван-Брант, и в его голосе зазвучала новая, металлическая нотка. – Пли!

Эскимосы разом выскочили из засады. Лес вдруг дохнул и весь ожил. Раздался громкий клич, и винтовки с гневным вызовом рявкнули в ответ. Настигнутые пулей эскимосы падали на бегу, но их братья неудержимо, волна за волной, катились через них. Впереди, мелькая между деревьями, мчалась с развевающимися волосами Тум, размахивая на бегу руками и перепрыгивая через поваленные стволы. Фэрфакс прицелился и чуть не нажал спуск, как вдруг узнал ее.

– Женщина! Не стрелять! – крикнул он. – Смотрите, она безоружна.

Ни индейцы, ни Майкл и его товарищ, ни Ван-Брант, посылавший пулю за пулей, не слышали его. Но Тум невредимая, неслась прямо вперед, за одетым в шкуры охотником, вдруг откуда-то вынырнувшим со стороны. Фэрфакс разил пулями эскимосов, бежавших справа и слева, навел винтовку и на охотника. Но тот, видимо, узнав его, неожиданно метнулся в сторону и вонзил копье в Майкла. В ту же секунду Тум обвила рукой шею мужа и, полуобернувшись, окриком и жестом как бы отстранила толпу нападавших. Десятки людей пронеслись мимо, на какое-то краткое мгновение Фэрфакс замер перед ее смуглой, волнующей, победной красотой, и рой странных видений, воспоминаний и грез всколыхнул глубины его существа. Обрывки философских догм старого мира и этических представлений нового, какие-то картины, поразительно отчетливые и в то же время мучительно бессвязные, проносились в его мозгу: сцены охоты, лесные чащи, безмолвные снежные просторы, сияние бальных огней, картинные галереи и лекционные залы, мерцающий блеск реторт, длинные ряды книжных полок, стук машин и уличный шум, мелодии забытой песни, лица дорогих сердцу женщин и старых друзей, одинокий ручей на дне глубокого ущелья, разбитая лодка на каменистом берегу, тихое поле, озаренное луной, плодородные долины, запах сена…

Воин, настигнутый пулей, попавшей ему между глаз, по инерции сделал еще один неверный шаг вперед и, бездыханный, рухнул на землю. Фэрфакс очнулся. Его товарищи, – те, что еще оставались в живых, – были оттеснены далеко назад, за деревья. Он слышал свирепые крики охотников, перешедших врукопашную, колотивших и рубивших своим оружием из моржовой кости. Стоны раненых поражали его, как удары. Он понял, что битва кончена и проиграна, но традиции расы и расовая солидарность побуждали его ринуться в самую гущу схватки, чтобы по крайней мере умереть среди себе подобных.

– Мой муж! Мой муж! – кричала Тум. – Ты спасен!

Он рвался из ее рук, но она тяжким грузом повисла на нем и не давала ему ступить ни шагу.
– Не надо, не надо! Они мертвы, а жизнь хороша!

Она крепко обхватила его за шею и цеплялась ногами за его ноги; он оступился и покачнулся, напряг все силы, чтобы выпрямиться и устоять на ногах, но снова покачнулся и навзничь упал на землю. При этом он ударился затылком о торчавший корень, его оглушило, и он уже почти не сопротивлялся. Падая вместе с ним, Тум услышала свист летящей стрелы и, как щитом, закрыла его своим телом, крепко обняв его и прижавшись лицом и губами к его шее.

Тогда, шагах в десяти от них, из частого кустарника вышел Кин. Он осторожно осмотрелся. Битва затихала вдали, и замирал крик последней жертвы. Никого не было видно. Он приложил стрелу к тетиве и взглянул на тех двоих. Тело мужчины ярко белело между грудью и рукой женщины. Кин оттянул тетиву, прицеливаясь. Два раза он спокойно проделал это, для верности, и тогда только пустил костяное острие прямо в белое тело, казавшееся особенно белым в объятиях смуглых рук Тум, рядом с ее смуглой грудью.

М. Е. Салтыков-Щедрин. Дикий помещик


В некотором царстве, в некотором государстве жил-был помещик, жил и на свет глядючи радовался. Всего у него было довольно: и крестьян, и хлеба, и скота, и земли, и садов. И был тот помещик глупый, читал газету «Весть» и тело имел мягкое, белое и рассыпчатое.
Только и взмолился однажды богу этот помещик:
— Господи! всем я от тебя доволен, всем награжден! Одно только сердцу моему непереносно: очень уж много развелось в нашем царстве мужика!
Но бог знал, что помещик тот глупый, и прошению его не внял.
Видит помещик, что мужика с каждым днем не убывает, а все прибывает, — видит и опасается: «А ну, как он у меня все добро приест?»
Заглянет помещик в газету «Весть», ка́к в сем случае поступать должно, и прочитает: «Старайся!»
— Одно только слово написано, — молвит глупый помещик, — а золотое это слово!
И начал он стараться, и не то чтоб как-нибудь, а все по правилу. Курица ли крестьянская в господские овсы забредет — сейчас ее, по правилу, в суп; дровец ли крестьянин нарубить по секрету в господском лесу соберется — сейчас эти самые дрова на господский двор, а с порубщика, по правилу, штраф.
— Больше я нынче этими штрафами на них действую! — говорит помещик соседям своим, — потому что для них это понятнее.
Видят мужики: хоть и глупый у них помещик, а разум ему дан большой. Сократил он их так, что некуда носа высунуть: куда ни глянут — всё нельзя, да не позволено, да не ваше! Скотинка на водопой выйдет — помещик кричит: «Моя вода!» курица за околицу выбредет — помещик кричит: «Моя земля!» И земля, и вода, и воздух — все его стало! Лучины не стало мужику в светец зажечь, прута не стало, чем избу вымести. Вот и взмолились крестьяне всем миром к господу богу:
— Господи! легче нам пропа́сть и с детьми с малыми, нежели всю жизнь так маяться!
Услышал милостивый бог слезную молитву сиротскую, и не стало мужика на всем пространстве владений глупого помещика. Куда девался мужик — никто того не заметил, а только видели люди, как вдруг поднялся мякинный вихрь и, словно туча черная, пронеслись в воздухе посконные мужицкие портки. Вышел помещик на балкон, потянул носом и чует: чистый-пречистый во всех его владениях воздух сделался. Натурально, остался доволен. Думает: «Теперь-то я понежу свое тело белое, тело белое, рыхлое, рассыпчатое!»
И начал он жить да поживать и стал думать, чем бы ему свою душу утешить.
«Заведу, думает, театр у себя! напишу к актеру Садовскому: приезжай, мол, любезный друг! и актерок с собой привози!»
Послушался его актер Садовский: сам приехал и актерок привез. Только видит, что в доме у помещика пусто и ставить театр и занавес поднимать некому.
— Куда же ты крестьян своих девал? — спрашивает Садовский у помещика.
— А вот бог, по молитве моей, все мои владения от мужика очистил!
— Однако, брат, глупый ты помещик! кто же тебе, глупому, умываться подает?
— Да я уж и то сколько дней немытый хожу!
— Стало быть, шампиньоны на лице ро́стить собрался? — сказал Садовский, и с этим словом и сам уехал, и актерок увез.
Вспомнил помещик, что есть у него поблизости четыре генерала знакомых; думает: «Что это я все гранпасьянс да гранпасьянс раскладываю! Попробую-ко я с генералами впятером пульку-другую сыграть!»
Сказано — сделано: написал приглашения, назначил день и отправил письма по адресу. Генералы были хоть и настоящие, но голодные, а потому очень скоро приехали. Приехали — и не могут надивиться, отчего такой у помещика чистый воздух стал.
— А оттого это, — хвастается помещик, — что бог, по молитве моей, все владения мои от мужика очистил!
— Ах, как это хорошо! — хвалят помещика генералы, — стало быть, теперь у вас этого холопьего запаху нисколько не будет?
— Нисколько, — отвечает помещик.
Сыграли пульку, сыграли другую; чувствуют генералы, что пришел их час водку пить, приходят в беспокойство, озираются.
— Должно быть, вам, господа генералы, закусить захотелось? — спрашивает помещик.
— Не худо бы, господин помещик!
Встал он из-за стола, подошел к шкапу и вынимает оттуда по леденцу да по печатному прянику на каждого человека.
— Что́ ж это такое? — спрашивают генералы, вытаращив на него глаза.
— А вот, закусите, чем бог послал!
— Да нам бы говядинки! говядинки бы нам!
— Ну, говядинки у меня про вас нет, господа генералы, потому что с тех пор, как меня бог от мужика избавил, и печка на кухне стоит нетоплена!
Рассердились на него генералы, так что даже зубы у них застучали.
— Да ведь жрешь же ты что-нибудь сам-то? — накинулись они на него.
— Сырьем кой-каким питаюсь, да вот пряники еще покуда есть...
— Однако, брат, глупый же ты помещик! — сказали генералы и, не докончив пульки, разбрелись по домам.
Видит помещик, что его уж в другой раз дураком чествуют, и хотел было уж задуматься, но так как в это время на глаза попалась колода карт, то махнул на все рукою и начал раскладывать гранпасьянс.
— Посмотрим, — говорит, — господа либералы, кто кого одолеет! Докажу я вам, что́ может сделать истинная твердость души!
Раскладывает он «дамский каприз» и думает: «Ежели сряду три раза выйдет, стало быть, надо не взирать». И как назло, сколько раз ни разложит — все у него выходит, все выходит! Не осталось в нем даже сомнения никакого.
— Уж если, — говорит, — сама фортуна указывает, стало быть, надо оставаться твердым до конца. А теперь, покуда, довольно гранпасьянс раскладывать, пойду, позаймусь!
И вот ходит он, ходит по комнатам, потом сядет и посидит. И все думает. Думает, какие он машины из Англии выпишет, чтоб все па́ром да па́ром, а холопского духу чтоб нисколько не было. Думает, какой он плодовый сад разведет: «Вот тут будут груши, сливы; вот тут — персики, тут — грецкий орех!» Посмотрит в окошко — ан там все, как он задумал, все точно так уж и есть! Ломятся, по щучьему велению, под грузом плодов деревья грушевые, персиковые, абрикосовые, а он только знай фрукты машинами собирает да в рот кладет! Думает, каких он коров разведет, что ни кожи, ни мяса, а все одно молоко, все молоко! Думает, какой он клубники насадит, все двойной да тройной, по пяти ягод на фунт, и сколько он этой клубники в Москве продаст. Наконец устанет думать, пойдет к зеркалу посмотреться — ан там уж пыли на вершок насело...
— Сенька! — крикнет он вдруг, забывшись, но потом спохватится и скажет, — ну, пускай себе до поры, до времени так постоит! а уж докажу же я этим либералам, что́ может сделать твердость души!
Промаячит таким манером, покуда стемнеет, — и спать!
А во сне сны еще веселее, нежели наяву, снятся. Снится ему, что сам губернатор о такой его помещичьей непреклонности узнал и спрашивает у исправника: «Какой такой твердый курицын сын у вас в уезде завелся?» Потом снится, что его за эту самую непреклонность министром сделали, и ходит он в лентах, и пишет циркуляры: «Быть твердым и не взирать!» Потом снится, что он ходит по берегам Евфрата и Тигра...
— Ева, мой друг! — говорит он.
Но вот и сны все пересмотрел: надо вставать.
— Сенька! — опять кричит он, забывшись, но вдруг вспомнит... и поникнет головою.
— Чем бы, однако, заняться? — спрашивает он себя, — хоть бы лешего какого-нибудь нелегкая принесла!
И вот по этому его слову вдруг приезжает сам капитан-исправник. Обрадовался ему глупый помещик несказанно; побежал в шкап, вынул два печатных пряника и думает: «Ну, этот, кажется, останется доволен!»
— Скажите, пожалуйста, господин помещик, каким это чудом все ваши временнообязанные вдруг исчезли? — спрашивает исправник.
— А вот так и так, бог, по молитве моей, все владения мои от мужика совершенно очистил!
— Так-с; а не известно ли вам, господин помещик, кто подати за них платить будет?
— Подати?.. это они! это они сами! это их священнейший долг и обязанность!
— Так-с; а каким манером эту подать с них взыскать можно, коли они, по вашей молитве, по лицу земли рассеяны?
— Уж это... не знаю... я, с своей стороны, платить не согласен!
— А известно ли вам, господин помещик, что казначейство без податей и повинностей, а тем паче без винной и соляной регалий, существовать не может?
— Я что ж... я готов! рюмку водки... я заплачу!
— Да вы знаете ли, что, по милости вашей, у нас на базаре ни куска мяса, ни фунта хлеба купить нельзя? знаете ли вы, чем это пахнет?
— Помилуйте! я, с своей стороны, готов пожертвовать! вот целых два пряника!
— Глупый же вы, господин помещик! — молвил исправник, повернулся и уехал, не взглянув даже на печатные пряники.
Задумался на этот раз помещик не на шутку. Вот уж третий человек его дураком чествует, третий человек посмотрит-посмотрит на него, плюнет и отойдет. Неужто он в самом деле дурак? неужто та непреклонность, которую он так лелеял в душе своей, в переводе на обыкновенный язык означает только глупость и безумие? и неужто, вследствие одной его непреклонности, остановились и подати, и регалии, и не стало возможности достать на базаре ни фунта муки, ни куска мяса?
И как был он помещик глупый, то сначала даже фыркнул от удовольствия при мысли, какую он штуку сыграл, но потом вспомнил слова исправника: «А знаете ли, чем это пахнет?» — и струсил не на шутку.
Стал он, по обыкновению, ходить взад да вперед по комнатам и всё думает: «Чем же это пахнет? уж не пахнет ли водворением каким? например, Чебоксарами? или, быть может, Варнавиным?»
— Хоть бы в Чебоксары, что ли! по крайней мере, убедился бы мир, что значит твердость души! — говорит помещик, а сам по секрету от себя уж думает: «В Чебоксарах-то, я, может быть, мужика бы моего милого увидал!»
Походит помещик, и посидит, и опять походит. К чему ни подойдет, все, кажется, так и говорит: «А глупый ты, господин помещик.!» Видит он, бежит чрез комнату мышонок крадется к картам, которыми он гранпасьянс делал и достаточно уже замаслил, чтоб возбудить ими мышиный аппетит.
— Кшш... — бросился он на мышонка.
Но мышонок был умный и понимал, что помещик без Сеньки никакого вреда ему сделать не может. Он только хвостом вильнул в ответ на грозное восклицание помещика и чрез мгновение уже выглядывал на него из-под дивана, как будто говоря: «Погоди, глупый помещик! то ли еще будет! я не только карты, а и халат твой съем, как ты его позамаслишь как следует!»
Много ли, мало ли времени прошло, только видит помещик, что в саду у него дорожки репейником поросли, в кустах змеи да гады всякие кишмя кишат, а в парке звери дикие воют. Однажды к самой усадьбе подошел медведь, сел на корточках, поглядывает в окошки на помещика и облизывается.
— Сенька! — вскрикнул помещик, но вдруг спохватился... и заплакал.
Однако твердость души все еще не покидала его. Несколько раз он ослабевал, но как только почувствует, что сердце у него начнет растворяться, сейчас бросится к газете «Весть» и в одну минуту ожесточится опять.
— Нет, лучше совсем одичаю, лучше пусть буду с дикими зверьми по лесам скитаться, но да не скажет никто, что российский дворянин, князь Урус-Кучум-Кильдибаев, от принципов отступил!
И вот он одичал. Хоть в это время наступила уже осень, и морозцы стояли порядочные, но он не чувствовал даже холода. Весь он, с головы до ног, оброс волосами, словно древний Исав, а ногти у него сделались, как железные. Сморкаться уж он давно перестал, ходил же все больше на четвереньках и даже удивлялся, как он прежде не замечал, что такой способ прогулки есть самый приличный и самый удобный. Утратил даже способность произносить членораздельные звуки и усвоил себе какой-то особенный победный клик, среднее между свистом, шипеньем и рявканьем. Но хвоста еще не приобрел.
Выйдет он в свой парк, в котором он когда-то нежил свое тело рыхлое, белое, рассыпчатое, как кошка, в один миг, взлезет на самую вершину дерева и стережет оттуда. Прибежит, это, заяц, встанет на задние лапки и прислушивается, нет ли откуда опасности, — а он уж тут как тут. Словно стрела соскочит с дерева, вцепится в свою добычу, разорвет ее ногтями, да так со всеми внутренностями, даже со шкурой, и съест.
И сделался он силен ужасно, до того силен, что даже счел себя вправе войти в дружеские сношения с тем самым медведем, который некогда посматривал на него в окошко.
— Хочешь, Михайло Иваныч, походы вместе на зайцев будем делать? — сказал он медведю.
— Хотеть — отчего не хотеть! — отвечал медведь, — только, брат, ты напрасно мужика этого уничтожил!
— А почему так?
— А потому, что мужика этого есть не в пример способнее было, нежели вашего брата дворянина. И потому скажу тебе прямо: глупый ты помещик, хоть мне и друг!
Между тем капитан-исправник хоть и покровительствовал помещикам, но в виду такого факта, как исчезновение с лица земли мужика, смолчать не посмел. Встревожилось его донесением и губернское начальство, пишет к нему: «А как вы думаете, кто теперь подати будет вносить? кто будет вино по кабакам пить? кто будет невинными занятиями заниматься?» Отвечает капитан-исправник: казначейство-де теперь упразднить следует, а невинные-де занятия и сами собой упразднились, вместо же них распространились в уезде грабежи, разбой и убийства. На днях-де и его, исправника, какой-то медведь не медведь, человек не человек едва не задрал, в каковом человеко-медведе и подозревает он того самого глупого помещика, который всей смуте зачинщик.
Обеспокоились начальники и собрали совет. Решили: мужика изловить и водворить, а глупому помещику, который всей смуте зачинщик, наиделикатнейше внушить, дабы он фанфаронства свои прекратил и поступлению в казначейство податей препятствия не чинил.
Как нарочно, в это время чрез губернский город летел отроившийся рой мужиков и осыпал всю базарную площадь. Сейчас эту благодать обрали, посадили в плетушку и послали в уезд.
И вдруг опять запахло в том уезде мякиной и овчинами; но в то же время на базаре появились и мука, и мясо, и живность всякая, а податей в один день поступило столько, что казначей, увидав такую груду денег, только всплеснул руками от удивления и вскрикнул:
— И откуда вы, шельмы, берете!!
«Что же сделалось, однако, с помещиком?» — спросят меня читатели. На это я могу сказать, что хотя и с большим трудом, но и его изловили. Изловивши, сейчас же высморкали, вымыли и обстригли ногти. Затем капитан-исправник сделал ему надлежащее внушение, отобрал газету «Весть» и, поручив его надзору Сеньки, уехал.
Он жив и доныне. Раскладывает гранпасьянс, тоскует по прежней своей жизни в лесах, умывается лишь по принуждению и по временам мычит.


Боевое крещение. Рассказ о Великой Отечественной войне


Боевое крещение впервые в жизни получил в составе 160 стр. дивизии. В первый же день,  как только эшелон с управлением дивизии и подразделениями дивизии выгрузились в лесу восточнее г. Чаусы (районный центр Могилёвской области), мы, предвидя налёт вражеской  авиации, ещё затемно перебрались из пункта выгрузки в лесок  юго-западнее Чаусы в 1-1.5 км от городка.

Но не успели мы переехать и окопаться в щелях, как налетела авиация и сбросила на нас не один десяток бомб. Хотя зенитные батареи дивизиона старались отогнать самолёты, они небольшими группами снова и снова налетали на наше расположение. Тогда командир дивизии генерал-майор  Иван Михайлович Скугачёв перевёл  все подразделения в массивный лес западнее и северо-западнее Чаусы, недалеко от кирпичного завода. Там все люди и техника были укрыты от самолётов и налёты почти прекратились, хотя несколько налётов было в течение дня.

Боевые подразделения были направлены для помощи нашим частям, прибывшим первыми эшелонами и сразу же после выгрузки вступившими в бой с превосходящими силами противника (с Могилёва двигалась танковая группа Гудермана).

Туда же выехали почти все командиры управления дивизии.  Комиссар дивизии (тогда он назывался зам. командира дивизии по политчасти, начальник отдела политпропаганды дивизии), полковой комиссар Балакин Василий Фёдорович приказали мне помочь заместителю начальника артснабжения дивизии инженер-майору Луковкину  поехать на машине политотдела в артуправление Армии или на артсклады Армии и договориться в отношении получения боеприпасов и вооружения.

Через несколько часов поисков в лесах нам удалось отыскать на полевом складе боеприпасов одного из нужного нам начальника. Выполнив задание, мы под неоднократным обстрелом самолётов (и туда и на обратном пути) возвратились в расположение нашего штаба. При подъезде к лесу я стоял в кузове, держась за кабину. Полевой провод попал под подбородок и сильно порезал мне шею,  я упал навзничь в кузов. И только когда мы приехали, и мне оказали медицинскую помощь я пришёл в сознание.

Вскоре была подана команда: - Всем взять лопаты и идти на опушку леса копать траншеи для обороны. Бои шли близко, были слышны пулемётные  и автоматные очереди. Авиация противника сбрасывала на нас бомбы и обстреливала из пулемётов зажигательными пулями. Почти все ушли на окопные работы, а вскоре послышался гул моторов, немецкие танки обходили наш лесок. А дальше произошла трагедия, в результате которой мало кто уцелел в живых.

Как я  вначале написал, всех отправили на оборонительные работы, а командир и его заместитель по политчасти были вызваны к командиру 20 стрелкового корпуса генерал-майору С.И. Ерёмину и проинформированы о прорыве фронта в полосе нашей армии. Бросив в этот прорыв танки и мотопехоту, противник занял восточнее нас ст. Чаусы и ведёт наступление на Кричев.

Они получили указание командира стрелкового корпуса (СК) пробиваться из окружения на восток. Возвратившись в расположение штаба и дав соответствующие указания частям, они коротко разъяснили обстановку  и нашу задачу – пробиваться из окружения любыми средствами.

Когда мы с боями начали выходить из леса, нас непрерывно бомбили фашистские  самолёты, а справа от ж/д станции и слева от кирпичного завода узкий кусочек чистого и ровного поля поливали дождём снарядов и пулей немецкие танки, артиллерия, пулемёты и автоматы.
Через этот коридорчик немногим удалось прорваться. Я здесь впервые увидел, как падают замертво мои боевые товарищи и друзья по службе, скошенные пулями или осколками бомб и снарядов. Как истекают кровью те, с кем  мы совсем недавно ели из одного котелка, спали рядом, делились радостями и горестями жизни.

С каждым часом бой всё более усиливался и к восьми вечера бой достиг наивысшего напряжения.  Весь этот кусочек земли и леса был объят пламенем и залит кровью.

Выход из окружения организовали командир и комиссар дивизии сами лично. Мне комиссар поручил охрану и пропуск наших машин, повозок и людей через мост на реке Проня и её приток Бася. Вскоре мост был разбит бомбами,  и нам пришлось перебираться через реку кто, на чём мог: на дощатых лодчёнках, брёвнах, досках, бочках, как и многие другие наши боевые друзья. Однако не все смогли добраться до другого берега, так как немцы вели сильный огонь из всех видов оружия, особенно артиллерия и танки. Кому удалось вырваться из окружения ночью отходили в сторону г. Кричева. Собирались мы в лесу, недалеко от ж/д станции Понятовка.

В светлое время дня, да и ночью по шоссе невозможно было двигаться ни машинам, ни повозкам, ни группам солдат. Немецкие самолёты на бреющем полёте уничтожали, расстреливали все, что появлялось живого на дорогах. А все леса, в которых мы скрывались, систематически бомбили большие группы самолётов. Не обстрелянным и малоопытным в боевых делах нам казалось, что вокруг нас стоит кромешный ад.

Самолёты немцев, не встречая отпора нашей авиации, всё более наглели и летали так низко, что иногда солдаты сбивали их из винтовок. Сам С.И. Еремин (командир 20 стрелкового корпуса ) решил  двигаться с 160-й дивизией, которая продолжительное время находилась в составе его корпуса, он её лучше знал и. видимо на неё больше надеялся.  Позднее мы узнали о трагической судьбе 160-й дивизии и следовавшего с нею Управления 20-го корпуса. В двадцатых числах  июля 1941 года они подверглись нападению превосходящих сил врага и в жестоком бою понесли большие потери. Погибло много офицеров, и в их  числе генерал С.И.Ерёмин, а также его начальник штаба полковник В.А. Симановский.